людей стрижет в иеромонахи и определяет на «корабли», – по одному на каждый корабль.
Речь идет не только о перестройке военно-морского флота; в следующем абзаце Еленский говорит о «граде, корабле и полке», а потом и об армии. Дальнейшее мыслилось таким образом: «…иеромонах, занимаясь из уст пророческих гласом небесным, должен будет секретно командиру того корабля совет предлагать как к сражению, так и во всех случаях». Идейное руководство светскими командирами мыслилось как скрытое, но вездесущее влияние «таинственной Церкви». Теперь Еленский осуществляет плавный переход от масонства к скопчеству. Избранные – многие, но не все – сами собой окажутся скопцами; этим Бог-отец докажет, как он «печется о народе Российском». От его лица Еленский собирается взять эти вопросы непосредственно на себя:
«На меня возложена должность от непостижимого Отца светов <…> истинных и сильных, набрать не только на корабли, но даже и в сухопутную армию». Итак, к каждому воинскому соединению предлагалось приставить скопческих комиссаров, которые должны были направлять и контролировать их деятельность, одновременно распространяя скопчество; все это до боли напоминает нам – и еще яснее напоминало Радловой и ее современникам – другой, столетием спустя осуществленный проект… Себе Еленский отводил место главного Иеромонаха, Селиванову же – место главного Пророка; вдвоем они должны были вдохновлять самого Государя. Проект готов; «только от Всемилостивейшего престола зависит повелеть в экзекуцию произвесть», заключал Еленский[56].
К «Посланию» Еленского был приложен догматический документ, популярно разъясняющий основания скопчества, – нечто вроде программы партии, приложенной к ее манифесту. Здесь скопческие идеи, более не маскируясь, вполне доминируют над масонскими и просветительскими. «Ни малейшей новости не заводим, а старое потерянное отыскиваем»[57], убеждал Еленский. Скопчество, по его определению, есть «настоящая схима, печать Духа Святого, крещение Христово духом и огнем»[58]. Впрочем, Еленский готов и на компромиссы. Его политический (!) проект состоит не в моментальном всеобщем оскоплении, которое все же несбыточно. Человечество должно быть разделено на два сорта – плотских людей и людей духовных, причем вторые должны иметь безусловную власть над первыми. Духовные люди, называемые еще и «людьми обновления»,[59] – это, конечно, скопцы; плотские люди – все остальные. Светская культура плотских людей вызывает одну только ненависть: «Не дозволяется на пиры, на свадьбы, на комедии, на маскарады, на качели ходить»! Тотальная власть нужна, чтобы обеспечить контролируемую, унылую, бесполую и однородную жизнь. Она будет прерываться организованными радениями, сосредотачивающими на себе все эмоциональные функции, отмеренные точными дозами: «рабы Божии <…> паче скачут и играют, яко младенцы благодатные, пивом новым упоенные»[60].
Мельников (Печерский) интерпретировал проект Еленского как «установление в России скопческо-теократичного образа правления»[61]. Милюкову он напоминал политические идеи английской революции[62]. На самом деле этот проект и радикальнее, и интереснее. Мы имеем дело с беспрецедентно отважной программой, претендующей на контроль абсолютной степени: самый тоталитарный проект из всех, какие знала история утопий. Еленский не только предлагал переворот всей системы власти, государственной и духовной; он не только намеревался начать революцию с армии и флота, с тем чтобы распространить ее после на все министерства и губернии; он не только собирался организовать режим самым жестким из мыслимых способов – личной властью духовных лиц, образующих свою собственную иерархию: все это утописты предлагали, а революционеры пытались осуществить и до и после Еленского. Но только в этом проекте к внешней, внутренней и духовной политике присоединяется политика тела в ее самом радикальном и необратимом варианте – хирургическом. Даже антиутописты XX века не доходили в своих более чем радикальных построениях до этой простой и эффективной процедуры; никто, кроме Еленского, не расшифровал так прямо метафору всякой утопии; никто не разгадал ее элементарного секрета – хирургической кастрации всех под руководством уже кастрированных…
Еленский сразу же, в 1804 году, был выслан в Суздаль (где содержался в Спасо-Евфимиевском монастыре до своей смерти в 1813-м), а скопцам была объявлена «Высочайшая воля, дабы они прекратили скопление друг над другом». Основатель же русского скопчества Кондратий Селиванов, которого именно Еленский вызволил из богадельни, продолжал преуспевать в Петербурге в течение еще почти двух десятков лет. Он жил в роскошных домах местных купцов-скопцов, устраивая там радения, на которых собиралось до 600 человек[63]. Селиванов предсказывал будущее, и у его дома всегда стояла вереница экипажей, принадлежавших людям из высшего общества.
И все же внимание Радловой привлекла к себе женская – загадочная, обладавшая тайным влиянием на людей и события – героиня той эпохи. Очевидно, что она видела в Татариновой собственные, лишь отчасти реализованные возможности и свершения. Хозяйка великосветского салона, наделенная даром пророчества и исцеления; выпускница Смольного института, соединившая тонкий пиетизм романтической эпохи с физиологической мистикой русского сектантства; красавица, обратившая свою женственность в инструмент религиозной проповеди, – такова Татаринова в версии Радловой. В этом редком сочетании противоречивых возможностей легко увидеть женский идеал автора. Баронесса и лютеранка, принявшая православие, бывавшая у скопцов и практиковавшая народный ритуал кружений, Татаринова по-своему осуществила тот подвиг нисхождения – добровольного, жертвенного слияния с народом, о котором и раньше мечтала Радлова в образе своей Елисаветы. Под женским пером и в женском образе осуществлялось то, к чему призывали поэты и мыслители предыдущей эпохи. «Любовь к нисхождению, проявляющаяся во всех этих образах совлечения, равно положительных и отрицательных, <…> составляет отличительную особенность нашей народной психологии», – рассуждал Вячеслав Иванов, призывавший к «неонародничеству» как раз в годы юности Радловой[64]. Сегодня это, может быть, назвали бы дауншифтингом (точная калька «нисхождения»), но в те ницшеанские, неонароднические времена эта идея приобретала значения более богатые, хоть и с трудом определимые.
В сравнении с Елисаветой Татаринова обладает неоценимым преимуществом – исторической реальностью. Скопческая легенда пересказана Радловой как миф, и автор верит в его достоверность не больше читателя; история же Татариновой есть именно история, то есть правда или ложь, и она подлежит проверке общеизвестными критериями. «Повесть о Татариновой» в большой части основана на подлинных документах эпохи, которые в обилии публиковались в русских исторических журналах в 1860–1890-е годы. Труд Радловой отличается от научного исследования отсутствием ссылок; но у многих цитат, взятых автором в кавычки или, наоборот, скрытых от читателя, обнаруживается документальный источник. Когда он не обнаруживается, мы приписываем его фантазии Радловой, хотя вполне возможно и то, что источниковая база Радловой и ее знакомых была шире нашей. Обнаружить документы, рассеянные по пыльным журналам и архивам, прочесть их, переписать стоило определенного труда; но в том кругу, в котором прошла молодость Радловой, в кругу